ложась спать, никогда не знаешь, где обнаружишь себя поутру
За день до землетрясения.
Про Бьякурана.
(много злости — моей, и усталости — Бьякурана
обрывочно).
...Предчувствие начинает дрожать в пальцах, когда Джованна советует ему съездить в Брюссель.
Её цепкие глаза цвета жженной умбры не подернуты дымком алкоголя, а голос на тон ниже, чем под шафе, она колдует над туркой и советует ему съездить в Бельгию на каникулах.
В Брюссель, взглянуть на статую часовщика и посмотреть на настоящее искусство.
Предчувствие покалывает под кожей, когда светлоглазый мальчишка отстукивает незатейливую мелодию пальцами по стойке и вспоминает, что же он знает о Брюсселе.
Город мясников. Город, подаривший Европе железную дорогу, а миру — комиксы и Писающего Мальчика.
Город, закупоривший грязную, изнуренную людьми реку, в огромный полый цилиндр. Город-на-Трубе и его люди, приплясывающие по помойным водам.
Бьякурану становится мерзко.
Предчувствие тянет запястья.
— Подайте, пожалуйста, специи, — он щурит глаза, чтобы Джованна не заметила обволакивающую радужки настороженность, растягивает губы в улыбке.
— Мальчик, ты... — она укоризненно качает головой, вытирает руки о кремовый передник и поворачивается к Джессо спиной, ладони начинают мелькать над бесчисленными баночками со специями. — Корица, гвоздика, или что-то другое?
— Гвоздика и паприка, — Бьякуран имитирует рассеянные интонации. Ловит взглядом крупицы кофе на выстиранных манжетах хозяйки кафе, прослеживает едва заметную нить вены по темному запястью, смотрит на узловатые пальцы и замирает от осознания того, что он пытается это запомнить. Запечатлеть в памяти запах апельсинов, которые расчленяют бронзовые девочки из филармонии за другим концом стойки, дымчатый аромат чернеющего на старой сковородке кофе, потрескивание сродни статическому электричеству, голос Кабалье из старого радио в швейной мастерской напротив.
— Извращенец, — осуждает его Джованна, берет пару гвоздиков и паприки на полпальца, несколько вороватым движением размешивает кофе фарфоровой ложкой. Бьякуран позволяет себе улыбнуться: она никогда не размешивает классический кофе по-арабски.
Он думает о том, что съел бы сейчас дольку апельсина, когда предчувствие колет его последней иглой.
"Это произойдет сейчас".
Голос в его голове приказывает не сопротивляться.
Сознание вопит об отчаянной неправильности происходящего, инородное вторжение бьет в глазные яблоки с изнанки, а Бьякуран разрывается между криком и обмороком.
Вот последнее, что он видит:
Чинкве убирает соскользнувшую прядку со лба своей подруги. Её глаза непривычно черны.
Тетушка Джованна разворачивается, чтобы поставить его кофе со специями на стойку.
Кукушка в старых часах обреченно вращает механическими глазами.
На улице на Бьякурана надевают наручники. Ключик покоится во внутреннем кармане дорого пиджака человека, сидящего за рулем.
Бьякуран думает, что ситуация станет еще смешнее, если все трое недопохитителей в машине напялят на переносицы солнцезащитные очки и сделают еще более пафосные лица. У них вид достигших цели, и он отвратителен.
Как будто уже ничего не сможет измениться.
Как будто завтра не будет землетрясения, в котором погибнет тетушка Джованна и сестра человека за рулем.
Как будто любая из тюрем не открывается изнутри.
— Мне скучно, — он сообщает это тоном, которого они ожидают. Нежным и повелительным. Бьякуран никогда так не разговаривал, но он быстро учиться. — Может, вколете мне снотворное?
Человек, сидящий рядом с ним, резко поворачивается. У него серьга в правом ухе, старый шрам на нижней губе и родимое пятно под подбородком. Он, в отличии от водителя, не кажется семьянином. Он выглядит расплачивающимся за грехи.
Он выглядит так, словно у него сквозь пальцы утекают возможности. Вообщем-то, так и есть.
Сейчас он решает что-то менять.
В сонную артерию Бьякурана входит катетер.
Бьякуран знает, что во сне всегда легче вспоминать.
Но сейчас — не легче.
Его сознание расслаивается.
Оно напоминает огромный слоеный "Наполеон", сочащийся сладким, почти приторным, кремом.
Оно напоминает арфу, на которой заиграл какой-то неумелый веснушчатый идиот, только пришедший в музыкальную школу.
Бьякуран думает, что это слишком.
Свое знание триллиона вероятностей он не считал ни даром, ни проклятьем. В конце концов, до недавнего времени это было не так заметно. Понимаете, первый десяток лет у человека всегда одинаков: он растет, начинает куда-то ползти, потом — говорить, потом — ходить, а потом остановить этот бесконечный разговор, ведущийся исключительно со Вселенный, и бесконечный путь к чему-нибудь не здесь — невозможно.
В одном из миров десятилетний Бьякуран Джессо скончался от пневмонии. Сколотили простой белый гроб, засунули безвольное мальчишеское тело в деревянную коробку, спрятали под землю. Вот и вся смерть.
Бьякуран Джессо помнил выражение лица своей матери, видевшей, как исчезает белизна дорогого дерева под крупицами коричневой глиняной почвы.
Зеленые глаза сверкали азартной печалью. Вы когда-нибудь видели азартную печаль? В общем и целом — ничего особенного.
Как и смерть.
А в этом мире Джессо видел черноволосых девушек в голубых джинсах и майках с открытыми спинами, наигранно и надрывно смеющихся над плачущей, уткнувшись в книгу, одноклассницей. Потом девушки пошли в киоск за теплой колой и сигаретами — в церковной школе тоже нет ничего особенного, — а Джессо сидел на резиновых колесах, наполовину зарытых в землю, рядом с Ангелой, и слушал историю о том, как художник из старого Нью-Йоркского квартала дождался своего шедевра. Спас болеющую пневмонией девочку.
— А она ведь могла умереть! — всхлипывала тогда Ангела, глядя из-под мокрых ресниц в светлые глаза Бьякурана. — А он...
Могла, думал Бьякуран и вспоминал собственную смерть. О. Генри был гуманистом, в отличии от кого-то, пишущего сценарий его жизни.
Память о непрожитом триллионе была не даром и не проклятьем. Она просто существовала, вплеталась в периферию настоящих воспоминаний. Постепенно.
Но сейчас в его голову вклинивается десять лет из каждого триллиона — эмоции, чувства, мысли, новые жизни, новые смерти вливаются непрошенными ингредиентами в идеальный сплав его сознаний.
Это...обескураживает.
Бьякуран больше не мальчишка.
Он — пепел.
У него была смерть. Не та, с бульканьем между ребер и слизью в горле.
Смерть была рыжеволоса и неулыбчива. Глаза — как у его матери.
(Наверное, пропущенный знак).
Бьякуран помнит все, и это — в первую очередь.
Соленую водную кромку на нижнем веке.
Предательство из-за мира во всем мире.
Смерть была тысячу раз права, но это ведь звучало так скучно и неинтересно, что для подтверждения надо было проверить.
(Бьякуран все еще любит её).
(Она была чем-то особенным).
Бьякуран помнит жжение чужой воли, его кожа помнит прикосновение Решимости Вонголы, но перспектива боли не сводит с ума, как должна.
Его запирают в светлой комнате. Возникает желание покорчиться на койке, чтобы потешить холодные взгляды наблюдателей.
Ему подмигивает красный глазок камеры и он подмигивает ему в ответ.
Савада Емитсу морщится по ту сторону объектива, отодвигается от монитора и отходит к стоящей у столика Орегано, чтобы сделать себе кофе.
Бьякуран развлекает себя ребусами из будущей жизни.
Он все еще чувствует себя слоеным пирогом, переполненной копилкой, скульптурой, разбившейся вовнутрь.
Он вспоминает бойкие партии в дурака с девочкой, обменявшей ноги на хвост. (Русалки всего мира аплодируют лежа).
Он вспоминает хмурого, замкнутого ребенка, вцепившегося одной рукой в игрушку, а другой - в плащ Кикио. (Кикио улыбается и одобряюще сжимает тонкое запястье).
Он вспоминает рев напившегося Закуро и замечание Торикабуто о том, что как-то это все несерьёзно.
Он вспоминает синеглазую Джильо Неро.
И еще тысячу побед и поражений, обманов и ожиданий, контрактов, договоров, спусков курка, приказов, обещаний и лиц.
Савада Цунаеши по-детски улыбается в его голове. Бьякуран терпеливо ожидает злости, но та не приходит.
В конце концов, он всего лишь горстка праха в урне, созданной Вонголой. Воспоминания о схлопнувшемся будущем и утекшим, как время, прошлым — все, что у него есть.
Эта мысль ему категорически неприятна.
Ему жаль, что в этой камере так пусто, бело и опрятно, и так чувствуется мягкое касание чужой тактики.
Лучше бы это были подземелья со слизью на каменных стенах, с капающей сверху водой и противным запахом. Так бы, по крайней мере, было интересней.
Он говорит с уборщиком о принципах античной философии. Уборщик быстроглаз и подтянут, светлая футболка ему велика, под рукавами 3/4 проступают мускулы. Бьякурану интересно, где Вонгола находит таких уборщиков, и что они думают о Платоне. Когда он уходит, из коридора доноситься неслышное "в конце концов, он просто мальчишка".
Бьякуран смотрит в камеру и улыбается так, как никогда не улыбался.
Его губы растягиваются в гримасе из уничтоженного будущего.
Возможно, он просто хочет довести Саваду Емицу до инфаркта.
Когда ему надоедает заводить разговор с уборщиком и не получать отклика, он обращается к камере. Камера подмигивает ему красной лампочкой с интервалом в три секунды. Он говорит о Древнем Риме, барокко и фотоаппаратах.
Камера слушает и не перебивает.
И одна, и вторая.
Он просит камеру отнести камелии на могилу Джованны Ролла.
Савада Емицу трет пальцами виски.
Каждый день Бьякуран воскрешает в теле боль; он знает, что не сможет забыть, он хочет привыкнуть.
Каждую ночь Бьякурану сняться кошмары, будто он дважды мёртв.
Он просыпается от осознания, что это правда.
Про Бьякурана.
(много злости — моей, и усталости — Бьякурана
обрывочно).
...Предчувствие начинает дрожать в пальцах, когда Джованна советует ему съездить в Брюссель.
Её цепкие глаза цвета жженной умбры не подернуты дымком алкоголя, а голос на тон ниже, чем под шафе, она колдует над туркой и советует ему съездить в Бельгию на каникулах.
В Брюссель, взглянуть на статую часовщика и посмотреть на настоящее искусство.
Предчувствие покалывает под кожей, когда светлоглазый мальчишка отстукивает незатейливую мелодию пальцами по стойке и вспоминает, что же он знает о Брюсселе.
Город мясников. Город, подаривший Европе железную дорогу, а миру — комиксы и Писающего Мальчика.
Город, закупоривший грязную, изнуренную людьми реку, в огромный полый цилиндр. Город-на-Трубе и его люди, приплясывающие по помойным водам.
Бьякурану становится мерзко.
Предчувствие тянет запястья.
— Подайте, пожалуйста, специи, — он щурит глаза, чтобы Джованна не заметила обволакивающую радужки настороженность, растягивает губы в улыбке.
— Мальчик, ты... — она укоризненно качает головой, вытирает руки о кремовый передник и поворачивается к Джессо спиной, ладони начинают мелькать над бесчисленными баночками со специями. — Корица, гвоздика, или что-то другое?
— Гвоздика и паприка, — Бьякуран имитирует рассеянные интонации. Ловит взглядом крупицы кофе на выстиранных манжетах хозяйки кафе, прослеживает едва заметную нить вены по темному запястью, смотрит на узловатые пальцы и замирает от осознания того, что он пытается это запомнить. Запечатлеть в памяти запах апельсинов, которые расчленяют бронзовые девочки из филармонии за другим концом стойки, дымчатый аромат чернеющего на старой сковородке кофе, потрескивание сродни статическому электричеству, голос Кабалье из старого радио в швейной мастерской напротив.
— Извращенец, — осуждает его Джованна, берет пару гвоздиков и паприки на полпальца, несколько вороватым движением размешивает кофе фарфоровой ложкой. Бьякуран позволяет себе улыбнуться: она никогда не размешивает классический кофе по-арабски.
Он думает о том, что съел бы сейчас дольку апельсина, когда предчувствие колет его последней иглой.
"Это произойдет сейчас".
Голос в его голове приказывает не сопротивляться.
Сознание вопит об отчаянной неправильности происходящего, инородное вторжение бьет в глазные яблоки с изнанки, а Бьякуран разрывается между криком и обмороком.
Вот последнее, что он видит:
Чинкве убирает соскользнувшую прядку со лба своей подруги. Её глаза непривычно черны.
Тетушка Джованна разворачивается, чтобы поставить его кофе со специями на стойку.
Кукушка в старых часах обреченно вращает механическими глазами.
На улице на Бьякурана надевают наручники. Ключик покоится во внутреннем кармане дорого пиджака человека, сидящего за рулем.
Бьякуран думает, что ситуация станет еще смешнее, если все трое недопохитителей в машине напялят на переносицы солнцезащитные очки и сделают еще более пафосные лица. У них вид достигших цели, и он отвратителен.
Как будто уже ничего не сможет измениться.
Как будто завтра не будет землетрясения, в котором погибнет тетушка Джованна и сестра человека за рулем.
Как будто любая из тюрем не открывается изнутри.
— Мне скучно, — он сообщает это тоном, которого они ожидают. Нежным и повелительным. Бьякуран никогда так не разговаривал, но он быстро учиться. — Может, вколете мне снотворное?
Человек, сидящий рядом с ним, резко поворачивается. У него серьга в правом ухе, старый шрам на нижней губе и родимое пятно под подбородком. Он, в отличии от водителя, не кажется семьянином. Он выглядит расплачивающимся за грехи.
Он выглядит так, словно у него сквозь пальцы утекают возможности. Вообщем-то, так и есть.
Сейчас он решает что-то менять.
В сонную артерию Бьякурана входит катетер.
Бьякуран знает, что во сне всегда легче вспоминать.
Но сейчас — не легче.
Его сознание расслаивается.
Оно напоминает огромный слоеный "Наполеон", сочащийся сладким, почти приторным, кремом.
Оно напоминает арфу, на которой заиграл какой-то неумелый веснушчатый идиот, только пришедший в музыкальную школу.
Бьякуран думает, что это слишком.
Свое знание триллиона вероятностей он не считал ни даром, ни проклятьем. В конце концов, до недавнего времени это было не так заметно. Понимаете, первый десяток лет у человека всегда одинаков: он растет, начинает куда-то ползти, потом — говорить, потом — ходить, а потом остановить этот бесконечный разговор, ведущийся исключительно со Вселенный, и бесконечный путь к чему-нибудь не здесь — невозможно.
В одном из миров десятилетний Бьякуран Джессо скончался от пневмонии. Сколотили простой белый гроб, засунули безвольное мальчишеское тело в деревянную коробку, спрятали под землю. Вот и вся смерть.
Бьякуран Джессо помнил выражение лица своей матери, видевшей, как исчезает белизна дорогого дерева под крупицами коричневой глиняной почвы.
Зеленые глаза сверкали азартной печалью. Вы когда-нибудь видели азартную печаль? В общем и целом — ничего особенного.
Как и смерть.
А в этом мире Джессо видел черноволосых девушек в голубых джинсах и майках с открытыми спинами, наигранно и надрывно смеющихся над плачущей, уткнувшись в книгу, одноклассницей. Потом девушки пошли в киоск за теплой колой и сигаретами — в церковной школе тоже нет ничего особенного, — а Джессо сидел на резиновых колесах, наполовину зарытых в землю, рядом с Ангелой, и слушал историю о том, как художник из старого Нью-Йоркского квартала дождался своего шедевра. Спас болеющую пневмонией девочку.
— А она ведь могла умереть! — всхлипывала тогда Ангела, глядя из-под мокрых ресниц в светлые глаза Бьякурана. — А он...
Могла, думал Бьякуран и вспоминал собственную смерть. О. Генри был гуманистом, в отличии от кого-то, пишущего сценарий его жизни.
Память о непрожитом триллионе была не даром и не проклятьем. Она просто существовала, вплеталась в периферию настоящих воспоминаний. Постепенно.
Но сейчас в его голову вклинивается десять лет из каждого триллиона — эмоции, чувства, мысли, новые жизни, новые смерти вливаются непрошенными ингредиентами в идеальный сплав его сознаний.
Это...обескураживает.
Бьякуран больше не мальчишка.
Он — пепел.
У него была смерть. Не та, с бульканьем между ребер и слизью в горле.
Смерть была рыжеволоса и неулыбчива. Глаза — как у его матери.
(Наверное, пропущенный знак).
Бьякуран помнит все, и это — в первую очередь.
Соленую водную кромку на нижнем веке.
Предательство из-за мира во всем мире.
Смерть была тысячу раз права, но это ведь звучало так скучно и неинтересно, что для подтверждения надо было проверить.
(Бьякуран все еще любит её).
(Она была чем-то особенным).
Бьякуран помнит жжение чужой воли, его кожа помнит прикосновение Решимости Вонголы, но перспектива боли не сводит с ума, как должна.
Его запирают в светлой комнате. Возникает желание покорчиться на койке, чтобы потешить холодные взгляды наблюдателей.
Ему подмигивает красный глазок камеры и он подмигивает ему в ответ.
Савада Емитсу морщится по ту сторону объектива, отодвигается от монитора и отходит к стоящей у столика Орегано, чтобы сделать себе кофе.
Бьякуран развлекает себя ребусами из будущей жизни.
Он все еще чувствует себя слоеным пирогом, переполненной копилкой, скульптурой, разбившейся вовнутрь.
Он вспоминает бойкие партии в дурака с девочкой, обменявшей ноги на хвост. (Русалки всего мира аплодируют лежа).
Он вспоминает хмурого, замкнутого ребенка, вцепившегося одной рукой в игрушку, а другой - в плащ Кикио. (Кикио улыбается и одобряюще сжимает тонкое запястье).
Он вспоминает рев напившегося Закуро и замечание Торикабуто о том, что как-то это все несерьёзно.
Он вспоминает синеглазую Джильо Неро.
И еще тысячу побед и поражений, обманов и ожиданий, контрактов, договоров, спусков курка, приказов, обещаний и лиц.
Савада Цунаеши по-детски улыбается в его голове. Бьякуран терпеливо ожидает злости, но та не приходит.
В конце концов, он всего лишь горстка праха в урне, созданной Вонголой. Воспоминания о схлопнувшемся будущем и утекшим, как время, прошлым — все, что у него есть.
Эта мысль ему категорически неприятна.
Ему жаль, что в этой камере так пусто, бело и опрятно, и так чувствуется мягкое касание чужой тактики.
Лучше бы это были подземелья со слизью на каменных стенах, с капающей сверху водой и противным запахом. Так бы, по крайней мере, было интересней.
Он говорит с уборщиком о принципах античной философии. Уборщик быстроглаз и подтянут, светлая футболка ему велика, под рукавами 3/4 проступают мускулы. Бьякурану интересно, где Вонгола находит таких уборщиков, и что они думают о Платоне. Когда он уходит, из коридора доноситься неслышное "в конце концов, он просто мальчишка".
Бьякуран смотрит в камеру и улыбается так, как никогда не улыбался.
Его губы растягиваются в гримасе из уничтоженного будущего.
Возможно, он просто хочет довести Саваду Емицу до инфаркта.
Когда ему надоедает заводить разговор с уборщиком и не получать отклика, он обращается к камере. Камера подмигивает ему красной лампочкой с интервалом в три секунды. Он говорит о Древнем Риме, барокко и фотоаппаратах.
Камера слушает и не перебивает.
И одна, и вторая.
Он просит камеру отнести камелии на могилу Джованны Ролла.
Савада Емицу трет пальцами виски.
Каждый день Бьякуран воскрешает в теле боль; он знает, что не сможет забыть, он хочет привыкнуть.
Каждую ночь Бьякурану сняться кошмары, будто он дважды мёртв.
Он просыпается от осознания, что это правда.
@темы: гриборнова поляна, слова